Мы начинаем публиковать цикл интервью с людьми, чьи родственники были репрессированы в годы советской власти. Нам важно не только вспомнить имена людей, «убитых задешево», но и понять, как нам сегодня жить с этой памятью. Первым в этом ряду мы публикуем интервью с Татьяной Авиловой – геофизиком, к.ф.-м.н., членом Преображенского братства с 1991 года.
Юлия Балакшина: Кто в вашей семье пострадал в годы сталинских репрессий?
Татьяна Авилова: В нашей семье таких людей было немало. Кого-то судили и расстреляли. Был человек, которого расстреляли без суда. Был человек, который просидел больше 20 лет и вышел совершенно сломленным. Моя родная бабушка Мария Шимановская тоже сидела, мой родной дедушка Констанстин Гаврилов тоже и сидел, и очень серьезно пострадал.
Юлия Балакшина: Когда вы узнали об этом? Это скрывалось в семье?
Татьяна Авилова: Про бабушку Марию и дедушку Константина не скрывалось, потому что это стало общей трагедией семьи. Из-за этого наша семья вынуждена была уехать с Дальнего Востока, где мы жили, бросить дом. Мы тогда с сестрой были маленькими детьми. Это было связано с судьбой моего деда, которого посадили. Над ним издевались, а потом выпустили, потому что, наверное, он уже никакого интереса для них не представлял, т.к. был уже совсем больным и сломленным человеком. Он был музыкантом, художником – человеком очень хрупким по своей природе. В годы войны ему пришлось отвечать за распределение продуктов на его работе, его на эту должность поставили, потому что он был кристально честным человеком (моя мама унаследовала от него это удивительное качество). Ну и, естественно, такого человека посадили, а, выпустив, перечеркнули его паспорт. Это было во Владивостоке в начале 50-х. Так как это была пограничная зона, каждую неделю в дом приходили пограничники для проверки документов. Мой отец, рискуя своей карьерой, выхлопотал ему право на проживание с семьей, но паспорт ему не восстановили. И поэтому каждую неделю приходили эти пограничники и каждую неделю садистски измывались над ним, требуя его выселения в 24 часа. Дедушка пытался даже покончить с собой, и его несколько раз просто спасали от смерти. Все это висело такой тяжестью в доме, что мы вынуждены были уехать. Поэтому про него я что-то знала.
Юлия Балакшина: В чем его обвиняли?
Татьяна Авилова: Вот этого я не знаю, потому что никаких документов на реабилитацию никто никогда не подавал. Бабушку сажали за то, что у нее родственники находились на китайской территории, служили в американском банке. Ее брат, Григорий Манаев, провел в лагерях более 20 лет. Это еще один человек загубленной судьбы. Талантливый музыкант, игравший на всех мыслимых инструментах. Его мама была ученицей Рубинштейна, и он рассказывал нам, что все детство провел под роялем. Можно сказать, благодаря музыке он и выжил в лагерях. Но все это такие тяжелые судьбы, о которых даже и не хочется, честно говоря, рассказывать вслух, потому что там очень много горя и тяжести.
Юлия Балакшина: А как Вы переживали в детстве, что в вашей семье есть такая трагедия? Как Вы к этому относились тогда?
Татьяна Авилова: Это уже когда я выросла, то поняла, какая, наверное, должна была быть аура у этого детства. Детство есть детство. Детство у меня было счастливое. И своего дедушку Константина я очень любила, даже больше, чем родителей. Я помню его доброту, мягкость, он играл на скрипке, рисовал акварели, мы с ним много гуляли по сопкам и у моря. Иногда к нему приходили его друзья, и тогда составлялся небольшой оркестр – скрипка, виолончель, мама садилась за пианино. Когда его не стало, от меня это скрыли, и я очень долго его ждала...
Но, как все дети, я забыла об этом. Когда я была школьницей, моя бабушка начала писать мемуары о своем первом муже – Владимире Шимановском, поляке, строившем транссибирскую магистраль на Дальнем Востоке и расстрелянном в 1918 году белыми. Это была ее большая любовь, они прожили вместе 10 лет. Он по убеждениям был меньшевиком, но при наступлении белых не захотел оставить своих рабочих, которые, надо сказать, относились к нему с большим доверием и уважением. Они с моей бабушкой были арестованы одновременно и посажены в Благовещенске в одну тюрьму, но перед его расстрелом им даже не дали попрощаться. Сохранилось его прощальное письмо, написанное перед казнью, которое наполнило меня гордостью за него. Впоследствии большевики объявили его своим и назвали его именем город – Шимановск.
Я больше знала об этом человеке и о том революционном времени. Только в старших классах мне мама рассказала о своем отце и о том, что с ним произошло. Видимо, она ждала, когда я повзрослею и смогу как-то это воспринять. Но это уже было время, близкое к моменту, можно сказать, моего прозрения, которое пришло, когда я попала в Институт стали и сплавов. Это был конец 60-х.
Юлия Балакшина: То есть это уже после разоблачения культа личности?
Татьяна Авилова: Да, конечно, после. Хотя в нашей семье Сталин никогда не был кумиром, и я прекрасно помню момент, когда объявили о его смерти. Мы жили во Владивостоке. Я была ребенком, но очень хорошо запомнила то внутреннее состояние, которое было в доме. Напряженное ожидание в полной тишине. Видимо, родители не позволяли себе никакой радости, т.к. непонятно было, что за этим последует. Но ожидание было. И я помню это радио, круглую черную тарелку, из которой непрерывно лилась торжественная музыка, и одновременно вот эту тишину в доме.
А в институте я как-то сразу попала в круг друзей, чьи родители, да и они сами были диссидентами. И вот тогда наступил момент моего прозрения, какого-то внутреннего перелома, какого-то потрясения. И это было, как я сейчас помню, связано в первую очередь с тем, что мне попал в руки на одни сутки первый том «Архипелага ГУЛАГ».
Юлия Балакшина: История семьи не убеждала так, как убедила эта книга?
Татьяна Авилова: История семьи через эту книгу как бы высветилась. Она как будто была в темноте, как будто была забыта, а тут каждое слово легло в свою строку и получило совершенно другой внутренний импульс. Эти семейные истории, наверное, дали какой-то внутренний заряд на то, чтобы не остаться равнодушным к тому, что пришло в момент осознания. При чтении «Архипелага ГУЛАГ» мне хотелось все запомнить, чтобы передать другим, потому что это должны знать абсолютно все. Было совершенно очевидно, что это знание нельзя держать в себе, что оно должно стать достоянием всех. Мне хотелось переписывать каждую цифру. Я сидела ночью, что-то пыталась записать и одновременно понимала, что не могу переписать всю книгу. Было непонятно, получишь ты ее заново в руки или не получишь, потому что в те 70-е только за то, что ты держишь ее в руках, тебя могли посадить. Эти истории были сплошь и рядом.
Юлия Балакшина: Как вы пережили этот конфликт? Вдруг мир открылся вот таким совершенно ужасающим образом. Как внутри себя вы смогли это примирить?
Татьяна Авилова: Меня не надо было примирять. Я просто как-то в одночасье, не сомневаясь, встала на определенную сторону. Только было жгучее желание, чтобы все, так же, как и я, прозрели и захотели об этом узнать. Это было сродни религиозному неофитству.
Юлия Балакшина: Не возникло какого-то ужаса, отвращения к стране и народу, который дошел до такого состояния?
Татьяна Авилова: Ужас был, но отвращения я не помню. И отвержения народа я тоже не помню. Ну, а потом, это же все-таки была молодость, а в молодости мы всегда полны надежд на то, что все можно изменить. И если это сейчас открывается, открывается целому поколению, то значит, это как раз и есть наша жизнь и наша задача.
Юлия Балакшина: С тех пор, как вы узнали об истории своей семьи, своей страны, прошло много лет. Как вы храните эту память, как вы живете с ней?
Татьяна Авилова: Она формировала мировоззрение. С другой стороны, жизнь была такая, что не давала возможности усыпать этой памяти. Всегда были рядом люди, которые за это по-настоящему страдали, а ты об этом знал, и следил за всем, и переживал. Поэтому памяти всегда было чем питаться. И потом, запретный плод... А был он ох какой запретный! И наоборот, в начале перестройки, когда все открылось, я переживала отчасти то, что переживали многие диссиденты: то, что составляло для них цель и смысл жизни, вдруг перестало иметь такую ценность. Ты был обладателем сокровища, которое хотел до всех донести, и вдруг открылись кладовые – бери и, пожалуйста, пользуйся, кто хочет! А по большому счету это сокровище мало кому оказалось нужным, и непонятно, что с этим делать. Но для меня это время совпало со временем моего прихода в церковь. И что-то осветилось в жизни по-другому, и все приоритеты выстроились по-новому.
Юлия Балакшина: А вот личную, семейную память о людях погибших, пострадавших, как вы храните?
Татьяна Авилова: Мне всегда хотелось рассказать так, чтобы эти судьбы, само то время перешло в память моих детей, потому что и наше поколение уйдет, как ушли мои родители, и я понимаю, что очень о многом их не расспросила. Может быть, поэтому мне всегда хотелось попробовать выяснить, что произошло с близкими людьми, в судьбе которых осталось так много для нас белых пятен...
Слава Богу, когда благодаря обществу «Мемориал» появились книги памяти, и они стали доступны в интернете, об одном из этих людей, Льве Карахане, муже сестры моей бабушки, я многое смогла выяснить достоверно, набрать даже немало документов в связи с его судьбой и с его смертью. Он расстрелян в 1937 г. по приговору Военной Коллегии, сожжен в Донском крематории, и его прах погребен в общей яме, над которой многие десятилетия стояла циничная табличка «Могила невостребованных прахов». Я смогла прийти к его могиле. И это очень важно – у меня было такое ощущение, что я отдаю долг, который очень долго не могла отдать. Внутри меня это был какой-то завершающий момент знания.
Проблема нашего времени: очень многие люди не знают, что с их близкими происходило и где они похоронены. Мы совсем недавно вернулись из паломничества в Луганск, где видели огромные поля, на которых похоронены, нет, зарыты десятки тысяч убитых людей, и нет никакого личного отношения к этому месту, оттого что никто не знает, кто именно там зарыт. И растет на этих полях забвения только бурьян...
Мне кажется, что для Бога не важно, где зарыт человек, от Него нет секретов. Но для человеческой памяти это почему-то очень важно – как штрих завершения истории человека. Нам всегда хочется знать, где человек умер, как он умер, что было с ним в последние мгновения жизни, есть ли какое-то свидетельство о том, как он уходил из жизни. Это очень важные моменты. И вот когда я, например, узнала про Владимира Шимановского, о котором говорила раньше, что он в последние часы перед расстрелом сидел, углубившись в самоучитель английского языка, и настолько, что даже не услышал прихода конвоира (это оказался человек знакомый, который, собственно, об этом потом и свидетельствовал), для меня важно было узнать, что его последние минуты были такими. Это, наверное, даже нельзя назвать самообладанием. Это какое-то другое свойство в человеке, которое позволяет преодолеть страх смерти.
Юлия Балакшина: У Чуковской в «Спуске под воду» очень много об этом. Там героиня как раз пытается каким-то почти мистическим образом постичь, что же было с ее мужем, как кончилась его жизнь. И для нее это тоже принципиально важно. Еще такой вопрос: чувствуете ли вы в себе этих людей, которые вошли в ваш род, частью которых вы являетесь?
Татьяна Авилова: Я ощущаю в себе не столько их, сколько внутреннюю связь, которой связаны все люди внутри своего рода. Хотят они этого или не хотят, знают ли они о своих родных или не знают, но есть вот эта духовная связь между людьми. Я помню, что в 91-м году, когда открылись церкви и о многом можно стало говорить открыто, когда появились первые напечатанные акты реабилитации, когда газеты каждый день были полны списками реабилитированных людей, был назначен день общецерковного отпевания невинно убиенных жертв репрессий. Мы тогда еще служили во Владимирском соборе. У нас это была не просто панихида, еще был крестный ход в тот день, и вот этот момент был очень важным, потому что я молилась не только об убитых, но и о тех, чья жизнь была покалечена этим временем. И они все были связаны, и они точно так же связаны со мной и остаются в моей памяти по сей день, потому что я о них помню в своих молитвах.
Юлия Балакшина: А вы простили тех, кто мучил ваших родных, кто их убивал?
Татьяна Авилова: Мне кажется, вопрос прощения -- это очень личная вещь. Если бы я знала конкретно какого-то человека, который был причастен к трагедии кого-либо из моих родных, этот вопрос, наверное, стал бы во весь рост. Но таких людей нет. Можно говорить о том, что я не то, что не прощаю, я не приемлю самого режима, самих законов, которые властвовали над людьми в то время. Но, может быть, непримиренность с тем, что было в нашей стране, связана именно вот с этой памятью не только о своих близких, но и об очень-очень многих. Более того, когда попадаешь в те места, где похоронены тысячи людей невинно убитых, такие как Бутово в Москве, Медное в Твери, Левашово в Питере, Рутченково поле в Донецке, уже и свои отходят на другой план, встают в общие ряды. И уже в этих местах начинают работать какие-то всеобщие связи рода человеческого и давать внутреннее знание для сердца человеческого гораздо большее, чем может быть дает знание связи внутри рода.
История имеет свои законы и свой ход. Мы этих людей называем жертвами, и вот это слово, наверное, является ключевым. Жертва всегда за что-то приносится и для чего-то. Можем ли мы сегодня осознать, за что? Церковное сознание способно размышлять об этом и давать ответ, за что мы понесли такие потери. Но правильнее думать, для чего. Это очень сложный вопрос, и насколько я понимаю, он не осмыслен до сих пор глубоко, чтобы говорить об истории страны в этом контексте.
Юлия Балакшина: Может быть, здесь важен именно ваш личный опыт переживания, потому что они за вами, они – те, кто стоят в вашем роду? Какой имеет смысл для вас, что они прожили такую жизнь?
Татьяна Авилова: Я могу сказать, что прикосновение к их судьбе совершает что-то во мне, что для меня бесконечно ценно и дорого. Вот так же, как если человек живет и никогда не испытывает ни боли, ни горя, то рассчитывать, что он сможет сочувствовать другому, реагировать на его боль, не приходится. Часто поэтому и юность, и детство бывают такими безжалостными. А это тот опыт, наверное, который должен нас всех делать человечнее. И в себе я это ощущаю совершенно четко. И, может быть, через судьбы не только моих родных, но и множества людей, к трагедии которых удалось прикоснуться глубоко и лично, погибшие миллионы людей перестают быть статистикой. И тогда понимаешь, что это миллионы отдельных людей, отдельных судеб, отдельных непрожитых жизней и отдельных трагедий, и что мы, сегодня живущие, связаны с ними неразрывно.