8 февраля, в день памяти новомучеников и исповедников Российских, в одной из общин Преображенского содружества прошла встреча, где о теме гонений говорили в связи с жизнью своих семей, родных и близких. Мысль о такой встрече родилась после поездки в мемориальный комплекс «Медное».
Хотя собравшихся было немного, всего 12 человек, оказалось, что среди них – потомки трех священников, отказавшихся в 30-е годы оставить свое служение (хотя каждому из них это так или иначе предлагалось) и вскоре погибших (расстрелянных, умерших в тюрьме, в лагерях). Кто-то узнал об этом совсем недавно – в семье боялись даже говорить о репрессиях... О судьбе своих родных не только рассказывали, но и читали сохранившиеся письма и другие документы. Мы публикуем сегодня один из таких документов – фрагмент из дневника. Автор дневника – Нина Сергеевна Покровская (в те годы – человек неверующий и нецерковный) – вела его с 20-х по 60-е годы. Во встрече участвовали ее дочь, внучка и правнучка.
29.08.32
Медленно и грустно болеет Котик. Колит. По вечерам Костя носит его на руках. Котик совсем похудел и побледнел. Душа тревожится. Носит на руках и старается развлечь малыша и дядя Ваня. Он так часто приходит, принимает такое горячее участие в нашей жизни!
Дети любят его. Котик называет его «Дюваня». И грусть, и смех вызывают у всех «какальные скандалы». Котик очень любит сладкое. Но сахару дают по карточкам так мало, что, получив его, мы пьём чай с сахаром день или два, а потом оставляем весь сахар детям и выдаём им по кусочку к чаю. Шурик ещё как-то растягивает свой кусочек на стакан чая, а Котик в одно мгновение уничтожает его и начинает вопить: «Какалю! Какалю! Какалю!» Дядя Ваня придумал, как продлить удовольствие малышу. Он не даёт ему весь кусочек, а откалывает от него маленькие осколочки и по одному даёт их Котику. И после каждой крошечки Котик обязательно требует: «Какалю! Какалю!» Так продолжается, а я тем временем успеваю напоить мальчика чаем с хлебом. Иногда, когда дома ничего нет, мы забираем обоих детей и идём к дяде Ване пить чай. Старик всегда бывает рад. Появляются самовар, хлеб, сало и даже варенье. Дядя Ваня с удовольствием посматривает на жующих детей, намазывает им куски хлеба и, глядя на нас, произносит со своей доброй усмешкой: «Эх вы! Младенцы от Ирода избиенные!»
Я хочу немного написать об этом чудесном и удивительном человеке. В своё время до революции дядя Ваня окончил Киевскую Духовную Академию и получил высшее богословское и философское образование. Был переведён из села Сенево Алексинского уезда, где до Академии священствовал и жил с семьёй, в Тулу, и не знаю, какое положение занял бы он со временем, но революция всё изменила. Однако он не ушёл из церкви и остался простым скромным священником в кладбищенской церкви.
Дядя Ваня крестит ребятишек, венчает вступающих в брак, отпевает умерших, исповедует и причащает старух и стариков и благословляет всех нуждающихся в этом благословлении.
Идёт по улице к кладбищу, высокий, статный, в чёрной до земли рясе, с серебряными, густыми, волнистыми волосами, подстриженными, как у Тургенева, с небольшой бородкой и небольшими усами. Идёт такой спокойный, полный личного достоинства и доброты.
Когда он надевает гражданскую одежду – чёрные брюки, глухую куртку и мягкую фетровую шляпу, он особенно напоминает Тургенева. Только гражданскую одежду он в Туле не носит. Он надевает её, отправляясь на день, на два в Москву. И это случается раз в год и даже реже. Он не хочет «компрометировать» своих дочерей, скрывающих, что их отец священник.
Только Костя не стесняется своего отца, которого очень любит.
...Когда дядя Ваня приходит к нам, он всегда подходит к несчастной старухе, что ещё живёт в проходной комнате и неизменно благословляет её и ласково спрашивает:
– Ну, как, Егоровна, скрипишь? Как живёшь?
– Да уж, батюшка, живу, живу, – шамкает старуха умильно и благодарно, сквозь слёзы глядя на него.
– Ничего, Егоровна, Бог милостив, – говорит он, – вот я тебе хлебца принёс, а Ниночка тебе супцу нальёт. Она тебя не оставит, убогую.
Я всё больше и больше уважаю и люблю дядю Ваню и печалюсь тем, что он лишён хлебной и продовольственной карточки и называется «лишенец». Он покупает на рынке каждый кусочек хлеба.
На все мои сомнения в отношении профессии священника, такой несовместимой с нашим строем, дядя Ваня не раз мне говорил: «Ну, что ты беспокоишься? Я не подвергаюсь никакой опасности. С земного шара не столкнут».
7.01.33
Вчера вечером пришёл дядя Ваня. Костя был на курсах. Дети гуляли с Ганей, и даже старухи не было дома. Я, как все последние вечера, уныло сидела у печки и, глядя на горящие дрова, курила. «Уехать в Щёкино! Уехать! Освободить его! – думала я. – Я одна во всём виновата».
И в это время тихо открылась дверь, и вошёл дядя Ваня. Он разделся. Вытер платком усы и бороду и, подвинув к печке табуретку, сел рядом со мной.
– Что с тобой, Ниночка, дорогая? – спросил он. – Что-нибудь случилось?
Я не выдержала и стала плакать и рассказала ему, что я так несчастлива, что мы с Костей ссоримся, что он, по-видимому, меня не любит, и я не знаю, что и делать.
Он слушал молча и внимательно, и лицо его было грустным. Потом, когда я успокоилась, заговорил он.
– Знаешь, что я тебе скаж? Всё, что ты наговорила, всё, о чём ты напрасно плачешь и горюешь – всё это пустое. Ты всё преувеличиваешь. Ты, бедная, устала. И ты не можешь, да и не хочешь понять, что ничего, ничего не случилось. В жизни никогда не бывает беспрерывной цепи безоблачных дней. Все мы живые люди с нервами, с усталостью, с привычками не только хорошими, но и дурными. Если мы хотим устойчивого счастья, то нужно думать не только о себе, возиться не только со своими чувствами, обидами, но нужно думать и о других, и об их чувствах, и об их жизни.
... Дядя Ваня замолчал, и мы долго сидели, каждый думая о своём. Так и застала нас Ганя, вернувшаяся с гуляния.
Потом пили чай. Жизнь пошла обычная. На душе у меня было спокойно и даже радостно. Слова дяди Вани произвели на меня большое впечатление.
Когда вернулся Костя, дяди Вани уже не было. Дети и Ганя спали. Я так и была спокойна. Я встретила его ласково, как будто мы никогда не ссорились.
5.05.37
Ни о чём другом писать не могу. Угнетённость духа крайняя, и не только она, но и страх. За сегодня, за завтра, за детей, за Костю.
Письмо из Москвы от Костиных сестёр. Арестован в Туле Александр Николаевич Ильинский. Наталия Ивановна в Москве всюду бегает, хлопочет. Пытается узнать, где муж, за что взят, и ничего не может добиться. Ответ один: «Забудьте о нём!» Что значит забудьте? Как же это так? Что-то во всём этом страшное. Выходит, что мы живём среди врагов? Выходит, что нельзя верить ни одному человеку? Тогда как же жить и работать?
Праздники прошли незаметно. Никто ни у кого не был. Не до того. Внезапно уехала, не сказав никому ни слова, Капитолина Викторовна Булавина. Лидия Павловна объяснила, что где-то там, на юге, арестован её старший сын, Виктор. Крупный военный. Лидия Павловна по просьбе Капитолины Викторовны просила никому не говорить об этом.
Уехали Смирины. Уехали Алфимовы. Завод по-прежнему работает во всю мощь, и все мы работаем, но живём как-то странно.
И я, и Костя обеспокоены судьбой дяди Вани. Решили, что Костя берёт отпуск, едет в Тулу и уговорит дядю Ваню переехать к нам. Пусть живёт с нами. Снимет свою рясу и будет жить. Старик и старик. Живёт у сына и всё тут. Здесь его никто не знает. Костя выедет в ближайшие дни. Позже начнётся стройка. Тогда уж не выедешь. Мне сейчас что-то о доме и думать не хочется.
10.05.37
Костя уехал в Тулу. Мы одни уже третий день. Сижу с ребятами. Ничто не радует. Тоска без Кости. Кому слово скажешь? Скорей бы они с дядей Ваней приехали!
Тоска увеличивается тем, что на работу иду с тревогой. За прошедшую ночь арестовали заместителя Киреева Василькова и обоих Вакуленко. Муж и жена Вакуленко всего полгода назад приехали в Магнитку, оба молодые, весёлые. Работали у нас в отделе. Одновременно забрали и их маленькую девочку и увезли куда-то.
25.05.37
Приехал Костя вчера утром. Я так опечалена тем, что он не привёз дядю Ваню. Даже радость встречи с ним омрачена.
Ах, Костя, Костя! Первый раз я осудила его в душе за нерешительность. Он должен был сделать всё, вплоть до насилия. Должен был стукнуть кулаком по столу и при любых условиях забрать отца. Но ничего тут сделать нельзя. Можно желать только одного теперь, чтобы всё осталось так, как есть.
25.07.39
Симоновы подали жалобы всюду, куда возможно, по поводу несправедливого ареста дяди Вани. И, конечно, не получили никаких ответов. Но это, как ни страшно, общее явление. Делами «репрессированных», как теперь говорят, никто не занимается, а если и занимается, то об этом никому не известно. Однако у Симоновых в этом вопросе даже несколько лучше, чем у других. Они хоть узнали, в каком лагере заключён дядя Ваня, и надеются на скорое разрешение свидания.
5.04.41
Под городом Калугой есть станция «Тихонова Пустынь». Недалеко от этой станции находится лагерь заключённых. В этом лагере заперт на замок дядя Ваня, осуждённый на 10 лет за то, что он, Иван Петрович Покровский, является Иваном Петровичем Покровским.
Когда передо мной возникает необходимость описать такое событие, как свидание с дядей Ваней, я чувствую и понимаю, что здесь недостаточно назвать адрес, даты, часы, внешний вид человека, изложить содержание разговора и всё. Хочется передать и настроение, и внутренний смысл произошедшего, и все неуловимые душевные движения, и обстановку, и всё, что хватает за душу и остаётся в памяти навсегда.
Но что поделаешь? Приходится писать, как умею. А писать нужно! Не писать нельзя. Нельзя, чтобы такие люди, как дядя Ваня, уходили в прошлое без следа, как придорожная пыль, как засохшая трава.
У тёти Ани был пропуск на свидание, и по этому пропуску можно было пройти двоим. Тётя Аня ехала не первый раз и поэтому знала и как ехать и все порядки.
И, собрав целую корзину продуктов, причём я старалась покупать всё самое лучшее, самое дорогое и вкусное, фрукты, икру, ветчину, мы рано утром пустились в путь. Погода стояла нелёгкая. Такая, как иногда бывает ранней весной. То вдруг сверкало солнце и казалось, что весна вступила в свои права, то набегал порыв ветра, сразу, откуда ни возьмись, появлялись тёмные облака и на землю извергался поток дождя и снега, а затем опять сияло солнце, и вновь ветер, снег, дождь и мрак, и снова солнце.
Мы доехали до Тихоновой Пустыни, а дальше пошли пешком, то отогреваемые весенним солнышком, то подгоняемые снежным, мокрым вихрем.
По этой дороге, мимо какой-то деревни, через кустарники, холмы и овраги, мы шли не одни. С нами шло много людей с корзинками, сумками и узелками. Просто одетые, замкнутые, сумрачные, они шли туда же, куда и мы и с той же целью. Ведь был день свидания, что бывает один раз за много месяцев.
Тётя Аня, маленькая и суетливая, повисла на моей руке и всю дорогу что-то говорила о «папочке», о Тамаре, о внуках, о нас с Костей. Я не запомнила её рассказов, мало вслушивалась в них. О чём я думала, я тоже не знаю. Душа была в тисках, смятённая предстоящей встречей.
И, наконец, мы пришли и остановились на холме. Там уже собралось много людей. Они стояли кучей и ждали, переминаясь с ноги на ногу, все исхлёстанные дождём и ветром и не успевающие обогреваться под короткими вспышками солнышка.
Люди были сумрачны, говорили друг с другом тихо, и главными словами были: «Скоро пустят? Не пускают! Когда начнут пускать?»
Внизу, под холмом, метрах в двухстах, был виден лагерь заключённых. Не очень большое квадратное пространство, обнесённое стеной и поверху стены оплетённое колючей проволокой. Большие, глухие ворота. По всем четырём углам башни, на башнях часовые с винтовками, у ворот часовые с винтовками.
Отсюда, с холма, лагерь просматривался весь сверху, и были видны несколько рядов серых, тёмных от времени, деревянных одноэтажных бараков. В лагере было тихо. Не замечалось никакого движения, и фигуры часовых казались неживыми. Ни звука, ни дымка, как будто бы за этими строгими, глухими стенами никого и не было.
Никто из собравшихся на холме людей не пытался спуститься с холма, приблизиться к стенам. Стояли, ждали. И сколько раз за эти часы ожидания набегали тучи, и лил дождь и закручивался снег. Но никого не пугал ни дождь, ни снег. Переминаясь, тихо переговариваясь, ждали и всё смотрели туда, на лагерь, где у каждого находился кто-то близкий. Смотрели туда и я, и тётя Аня. Тётя Аня всхлипывала, потихоньку плакала.
Я не могла оторвать взгляда от тёмных бараков, от пустынного, замершего лагеря, от башен с часовыми, от ворот.
Мне всё казалось, вдруг я увижу его, вдруг он сейчас пройдёт там, и не могла до конца представить себе, что дядя Ваня там.
Между тем тётя Аня показала мне деревянную пристройку снаружи лагерной стены. Даже не пристройку, а отгороженное высоким деревянным забором небольшое местечко. «Вот там и бывают свидания, – шептала она, – в этот дворик есть ход из лагеря, а в лагерь не пускают».
Я не знаю, сколько времени прошло в ожидании, может, два часа, может -- три. Но наконец из проходной будки показались трое военных. Они поднялись на холм, где все мы ждали, не торопясь, стали рассматривать пропуска и отставлять в сторону первую партию людей, допущенных к свиданию. Отобрали человек 20, в том числе меня и тётю Аню. 20 человек! «Да в этот закуток и 10 не войдут», – подумала я, но промолчала.
И под завистливые взгляды оставшихся на холме продрогших людей, мы, 20 человек, в основном женщин, стали спускаться с холма в окружении трёх военных. Один из них говорил по дороге: «Предупреждаю, никаких разговоров, кроме домашних дел! Никаких слёз! Свидание 20 минут! Кто нарушит, будет лишён свидания! Никаких денежных передач, никаких передач документов, писем, записок! Никаких передач инструментов! Ничего режущего, колющего! Ничего спиртного! И никаких вопросов к заключённым! Ничего о политике!! Предупреждаю! Кто нарушит, будет лишён свидания! Навсегда!»
Мы подошли к калитке у дворика. У калитки двое охранников осмотрели содержание корзинок, сумок, беспощадно разрывая бумагу, раскрывая коробки и банки. Но все молчали. Ещё бы! А вдруг лишат свидания!
У нас ничего не отобрали. И мы вместе со всеми вошли. У меня так колотилось сердце, так ослабли ноги, что я еле двигалась.
«В основном уголовники, – шептала мне тётя Аня, – вот с кем сидит папочка, увидишь!»
Внутри закутка в четыре ряда были поставлены дощатые деревянные скамейки. Все, затаив дыхание, сели. Сели и мы у стенки, оставив между собой место.
И в это время открылась калиточка со стороны лагеря и, в сопровождении вооружённых часовых, вошли заключённые. Человек 17, 18. Все в одинаковых, убогих серокоричневых каких-то балахонах, все наголо стриженные, в разношёрстных, потрёпанных шапках.
Вокруг раздались восклицания, возгласы, говор. Я ничего не видела и не слышала, пока один из заключённых, высокий и сутулый, не остановился перед нами.
Ты ли это, родной мой дядя Ваня? Худой, землисто-серый! Он стоял и молчал, потому что не мог говорить. Губы его дрожали, и он никак не мог овладеть собой.
Овладеть собой не могла и я. Беззвучные слёзы всё текли и текли по моему лицу.
Но время шло. Драгоценные минуты истекали, и все мы понимали это. Тётя Аня, тоже заплаканная, усадила старика между нами.
– Ниночка, – прошептал он, наконец, овладев собой, – тебя ли вижу? Как я счастлив! Ты что же, в отпуск или совсем?
– Мы продали дом. Уехали из Магнитки, – стала рассказывать я.
– А как дети? Как Ванечка? – вдруг спросил он.
Тётя Аня раскрыла было рот*, но я перебила её и сказала:
– Ваня здоров, совсем большой. На тебя похож! Такая же улыбка.
Дядя Ваня улыбнулся, просветлел.
– Хороший, говоришь, мальчик? А как Серёжа? – спросил он о папе.
– Папа читает лекции. Пишет новую книгу, – говорила я и улыбалась, – шлёт тебе поклон.
– Граждане! – заявил громко один из окружавших нас конвоиров, – осталось 10 минут, заканчивайте!
Мы стали вынимать из корзинки кульки и свёртки. Дядя Ваня рассовывал их по карманам, не глядя, а тётя Аня рассказывала ему в это время о дочках и внуках.
Я следила за часовыми и мяла в руке деньги. Все, что были у меня с собой. Немного, но всё же. Около ста рублей!
Улучив минуту, я быстро сунула их в руку дяди Вани. Он понял, взял их и наклонился, якобы завязать шнурок на ботинке, чтобы сунуть деньги в ботинок.
И когда он справлялся с ботинком, глухое, тяжёлое рыдание вырвалось из его груди и тут же замерло, подавленное. Ещё несколько фраз, так мало значимых, кто как здоров, да как живёт, в то время, как нужно было бы сказать так много. Обнадёжить, успокоить, обещать!
Сухие глаза часовых, бегающие по лицам. Шесть пар их ушей. И быстрое: «До свидания, скоро придём опять». «Всем кланяйтесь, целуйте!» И открытые калитки. «Выходите, выходите!»
И мы идём к холму, откуда уже спускается новая партия приехавших. Мы тихо шли к станции вместе с теми, кто вышел с нами.
– Сколько ты дала денег? – шептала тётя Аня, – Ах! Около ста! Зачем так много? Ну, дала бы десяточку! Всё равно отберут уголовники! Отберут! И продукты отберут! Ничего-то ему не достанется!
31.08.42
Пришло письмо от Тамары из Глазова. Первое письмо. Чтобы узнать наш адрес, она писала в Москву Ане Мочаловой, жене брата Вовы. Потом долго ждала её ответа. Поэтому и пишет о произошедших событиях с опозданием.
Умер дядя Ваня. Где, как и когда точно не известно. Будто бы при приближении немцев заключённые были отпущены из лагеря на все четыре стороны, и дядя Ваня добрался до Тулы. Прожил в Туле несколько месяцев у сирот Ильинских. Снова был арестован и в тюрьме умер.
С письмом в руках я ушла на пруд и долго сидела там одна, и вся окружающая картина казалась мне такой печальной. Всё время стояло передо мной милое лицо дяди Вани с неизменной скромной и чуть иронической улыбкой, и слышались его шутливые и добрые слова: «Эх вы, младенцы от Ирода избиенные».
* Семья уехала из Магнитогорска после смерти маленького Вани. Врач отказалась выдать матери больничный, уверяя, что ничего серьезного с ребенком нет, и той пришлось пойти на работу (за прогул в то время грозил лагерь). К вечеру ребенок скончался.
КИФА №4(94) март 2009 года