Пять лет назад закончил свой земной путь Никита Струве. Интервью со священником Георгием Кочетковым, духовным попечителем Преображенского братства
– Отец Георгий, помните, что вы подумали, почувствовали, поняли, когда пришла эта печальная весть о кончине Никиты Алексеевича Струве и на прощальном богослужении в Париже?
– Ну конечно, неужели это можно забыть! Произошло то, на что он намекал при жизни – что с его уходом закончится эпоха первой русской эмиграции. Останутся отдельные люди, останется какое-то наследие, много чего останется, но эпохи уже не будет. Он был последним представителем той эпохи. Естественно, он так прямо не говорил по своей скромности и в силу своей старой культуры, которая не позволяет такие вещи говорить о себе, но это знали и говорили прямо другие, и я чувствовал то же. Хотя там собрались прекрасные люди, и были, конечно, те, кто тоже имел прямое отношение к этой первой волне эмиграции, их потомки, которые как-то в себе сохраняют этот дух, это настроение, эти белые ризы, даже церковные белые ризы.
Для Никиты Алексеевича честь и правда имели принципиальное значение, очень важно было это хранить, он терпеть не мог всякую советчину. Он мог ошибаться в чём-то, как все люди на белом свете, мог что-то перепутать, не понять, особенно в конце жизни – для старых людей это нормальное явление, никто никогда в таких случаях не обижается друг на друга. Но даже когда он был в чём-то неправ, он всегда всё делал под этими белыми знамёнами совести и правды. Поэтому ему так трудно было принять Московскую патриархию с её стилистикой поведения и в нашей стране, и за рубежом. Для него это была советская церковь. Не просто подсоветская, а именно советская. Поэтому он делал всё, чтобы сохранялось почтительное расстояние между их тогда ещё Экзархатом и Московским патриархатом. Я видел эти противоречия и пять лет назад на отпевании, которое шло в соборе Александра Невского на Рю Дарю. В народе стоял наш епископ, архиерей Московского патриархата, человек, судя по всему, достаточно приличный, добропорядочный, но другой, не их пробы.
Я не мог не сослужить с ними и, когда мне предложили сказать слово, я сказал о том же, о чём говорю сейчас. Я вспомнил тогда, как Никита Алексеевич одному из высших чиновников Московской патриархии, который сам по себе тоже очень приличный человек, но, опять же, в контексте порядков, установившихся в его ведомстве, сказал, что кроме канонов есть ещё совесть и правда. И, конечно, на этом они разошлись. Эта демаркационная линия чувствовалась, да и сейчас она чувствуется – неслучайно десятки приходов остались вне юрисдикции митрополита Иоанна (Реннето) и, тем самым, Московской патриархии. Мне это понятно.
Конечно, если бы они пожили в нашей стране, они поменяли бы своё отношение и поведение. Они поняли бы, что иногда неизбежны компромиссы, и куда более тяжёлые, чем те, которые они привыкли считать за компромисс. Они к оступившимся изменили бы отношение. У тех, кто жил в советской стране, это отношение совсем другое – как, например, у Никиты Игоревича Кривошеина, которого там в Париже считают чуть ли не агентом Москвы. А он просто-напросто на себе испытал советскую жизнь: когда они вернулись из Парижа, из эмиграции, сначала его отец был осуждён на десять лет лагерей при Сталине, а потом, при Хрущёве, и он сам. И вот его отношение – человека вполне определенных взглядов, совершенно не советских – он очень заступается за Русскую церковь, потому что понимает категорическую неизбежность этих компромиссов. И в этом принципиальная разница между ним и представителями бывшего Экзархата, в частности Никитой Алексеевичем. Конфликтная ситуация, которая у них всегда была, связана, как я понимаю, именно с тем, что у Никиты Игоревича Кривошеина есть этот опыт жизни в советской стране, и у него другое отношение к людям, которые идут на компромиссы – даже к тем, которые переходят меру, допустимую с точки зрения внешней логики. Жить в нашей стране очень непросто. Уже сто лет мы живём в особых условиях, и поэтому относимся к падшим значительно мягче. Но в то же время мы не можем не ценить тех, кто стоял и стоит под белыми знамёнами, наследников русской эмиграции первой волны, при всех их сложностях и противоречиях.
Пять лет назад я присутствовал в соборе Александра Невского на Рю Дарю при таком событии, когда заканчивалась одна эпоха и начиналась другая. И действительно всё очень быстро поменялось – не случайно вскоре произошёл этот конфликт, напрямую коснувшийся и Москвы, и Константинополя, неизбежно расколовший Экзархат. Это впечатление из событий пятилетней давности мне запомнилось более всего.
– Глубокое несогласие с происходящим на некогда русской земле не мешало Никите Алексеевичу столько сделать для России, для русской культуры в советские времена и позднее.
– Он был прекрасным представителем русского народа, хотя говорил однажды нам: «Во мне нет ни капли русской крови». Он был совершеннейший русский патриот – вот удивительное явление. Сейчас это трудно встретить в нашей стране. У нас сейчас даже полурусские люди стараются не замечать этой своей русской половины и называют себя кем угодно, только не русскими. А для тех людей – прямо наоборот. В них может не быть ни капли русской крови, но зная всё мировое значение русской духовности, русской истории и культуры, русского вклада в мировую сокровищницу духа, и мысли, и действия – они, конечно, все себя считали русскими.
– Никита Алексеевич пожинал плоды Серебряного века и в каком-то смысле сам был плодом той эпохи, когда, по словам любимого им Мандельштама, «ныне всякий культурный человек – христианин». Это трагедия его жизни, что Русская церковь плохо восприняла и воспринимает дары русской эмиграции, русского богословия, которые связаны с Серебряным веком? Или что-то прорастает из того, что он посеял и в церкви, и в культуре?
– Ну а как же! Очень даже прорастает, просто хотелось бы, чтобы больше и лучше прорастало! Он так много сделал, столько книг сюда привёз, и то, что работает открытый им Дом русского зарубежья – это же очень серьезная вещь. При его-то отношении к происходящему здесь, при том, что он не принадлежал к РПЦ и даже ей противостоял в каком-то смысле – ему удалось добиться невероятного. Он превосходно знал русскую культуру, глубоко понимал её и через «Вестник РХД» и издаваемые в ИМКе книги многое транслировал во вполне определённом направлении.
Конечно, в интерпретации наследия русской эмиграции возможны несколько разные позиции, разные акценты, да и само это наследие разнообразно, порой противоречиво, и ничего в этом страшного нет. Когда-то и мне приходилось спорить с Никитой Алексеевичем. В отношении церкви и культуры он стоял на позициях Федотова, а я на позициях Бердяева. Спор был острый, мы не согласились друг с другом. Но это ни в коем случае не меняет моего отношения к самому Никите Алексеевичу. Я думаю, что так и должно быть – разнообразие мнений, разнообразие позиций. Надо отстаивать свою позицию, но при этом не надо злобиться, не надо обижаться, не надо друг друга считать врагами, надо оставаться друзьями. Не всегда так получалось и среди эмигрантов первой волны, и среди их потомков. Но это задание сохраняется для нас – научиться более глубоко, более терпимо, а значит и более личностно относиться к многообразию и внутренней противоречивости мнений.
– Память о великих деятелях русской эмиграции – начиная с самых первых, таких как Федотов, Бердяев, Булгаков, Флоровский, мать Мария – нуждается в какой-то актуализации. Но всё-таки этим светилам первой волны посвящают конференции, научные работы, выставки. Наверное, для нас важно помнить и Никиту Алексеевича Струве, его дело сохранения нашей культуры, поддержку Солженицына, его вклад в просвещение русского народа. Как сегодня можно было бы и в церкви, и в народе почтить его память, его служение?
– Я уже однажды говорил на одном из собраний в Доме русского зарубежья, что Никите Алексеевичу нужно поставить памятник здесь, в нашей стране. Причем не где-то в углу, как у нас иногда делают в таких случаях, а такой, который был бы всем известен, для всех открыт – именно в Москве, где-нибудь перед Домом русского зарубежья, так, чтобы все его видели. Потому что Никита Алексеевич – подвижник, герой, один из удивительных людей своего времени. Столько, сколько он один сделал, при очень малом количестве помощников и единодушных с ним людей даже там, в Париже, во Франции и вообще в Европе – это потрясающе. А сколько он сделал для того, скажем, чтобы у нас прочли Солженицына! Он сокрушался, что Франция прочла Солженицына лучше, чем Россия, и знает его лучше. Я думаю, что здесь он был прав, и нам это нужно всегда помнить. Всё, что делал Никита Алексеевич и его жена Мария Александровна и все, с кем он так или иначе сотрудничал – чрезвычайно ценно. Поэтому обязательно нужно, чтобы таких людей знали, чтобы их ценили – это исторические личности. Так же, как, допустим, мы не имеем права забывать академика Аверинцева или отца Александра Шмемана. И за то, что мы приобщены к наследию русской эмиграции первой волны, и приобщены не так уж плохо, всё-таки в первую очередь надо поклониться Никите Алексеевичу.