«Если русская история – не удалась, то русская культура удалась»

Сегодня исполняется 85 лет Никите Алексеевичу Струве, издателю, переводчику, главному редактору YMCA-Press, члену попечительского совета Свято-Филаретовского института. Мы публикуем его доклад «Уроки русской культуры XX века» на конференции «Память и беспамятство в церкви и обществе: итоги XX века»

Я начну с того, что повторю формулу Владимира Васильевича Вейдле: русская история не удалась. В русской истории было больше провалов, чем в истории других европейских стран. Она была не слишком удававшаяся на всем своем протяжении, но XX век показал, что она действительно не удалась. Провал, в который впала Россия в XX веке, требует еще многих размышлений о том, почему он был возможен и к чему он страну привел. Самоистребление народа – это редкий случай в истории.

Вот что, на первый взгляд, парадоксально: если русская история – не удалась, то русская культура удалась. Русская культура удалась и в древней Руси – в создании крепкого, слаженного, красивого быта, но в первую очередь – в величайших изображениях религиозного искусства. Люблю всегда приводить формулу Флоренского: если есть «Троица» Рублева – значит, Бог существует. Удалась не менее она и в послепетровской Руси, прежде всего – в слове, в создании величайшей христианской литературы, христианской не только по темам, но и по всей своей тональности, по всей своей глубине. Эту христианскую тональность русской литературы можно сравнить, пожалуй, только с тональностью английской литературы, и то она ее превосходит по глубине и драматизму.

В этом смысле уроки истории XX века очевиднее уроков культуры. История XX века на русском примере с поразительной наглядностью показала органическую, «логическую» связь между богоубийством, человекоубийством и не менее последовательным культуроубийством. Тут следует говорить об апологетическом значении русской революции, несчастного русского исторического опыта, именно от противного. Как учит наша недавняя история, нет человека, достойного этого имени без Бога, нет культуры – в ее подлинном значении исторического делания – без связи человека с Богом.

Противокультурная основа большевизма проявилась сразу, с разрушения нижнего, хотя и не менее ценного этажа культуры, а именно быта. Напомню, как об этом с недоумением свидетельствовал в своем дневнике в июне 1919 г. А. Блок. «Чего нельзя отнять у большевиков (он продолжал им еще немного сочувствовать, но уже на периферии своей души), это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей». И с немного наивным и двусмысленным вопросом, обращенным к самому себе: «Не знаю, плохо это или не особенно, но это факт».

Несколькими годами позже уже следовало говорить об исключительной способности большевиков вытравлять не только быт, но и культуру, и уничтожать не отдельных людей, а массово. Разрушение культуры не было преднамеренным, но логически вытекало из большевистского богоборчества, которое и обернулось человекоборчеством: оно потребовало огромнейших сил, поскольку Россия до революции достигла во всех областях – и знания, и искусства – небывалого расцвета. Но культура как явление Духа, так же как и религия, подвластна разрушению, разрушительным силам, однако по ее трансцендентности – в корне неистребима. «Все отняли, – говорила А. Ахматова, – но все будет». И отнять всего было невозможно – по причинам онтологическим, мистическим.

Лишив меня морей, разбега и разлета
И дав стопе упор насильственной земли,
Чего добились вы? Блестящего расчета:
Губ шевелящихся отнять вы не могли, –

писал перед смертью О. Мандельштам.

Хочется подчеркнуть, что в самой глубине советской ночи как раз через шевелящиеся губы прозвучало у трех наиболее высоких поэтов, живших в России, исповедание Христа как Бога, уподобление Христу и своей судьбы, и судьбы всей страны, свидетельство о том, что искусство, культура были возможны толь­ко в личностной связи с Христом.

Кого когда-то называли люди
Царем в насмешку, Богом в самом деле,
Кто был убит - и чье орудье пытки
Согрето теплотой моей груди...

Или у той же Ахматовой:

В каждом древе распятый Господь,
В каждом колосе – Тело Христово,
И молитвы пречистое слово
Исцеляет болящую плоть.

Пастернак в одном из писем назвал Ахматову истинной христианкой. До него Чуковский говорил про нее: «последний православный поэт». Ахматова о Пастернаке сказала – приведу всем известные ее строчки:

Могучая евангельская старость
И тот горчайший гефсиманский вздох.

Это писала она, вероятно, при самом первом знакомстве с «Доктором Живаго» и с евангельскими стихами Пастернака, которые были потрясающим свидетельством богопознания и богоуподобления.

В своей книге о Мандельштаме я проследил, как к концу жизни, перед тем как самому взойти на Голгофу, пойти на вольную смерть, Мандельштам поэтически, вернее, мистически в стихах пережил Тайную вечерю: «Вот оно – мое небо ночное, / Пред которым как мальчик стою», и Голгофу (через картину Рембрандта в воронежском музее), и вознесение: «Заблудился я в небе...», и обещание воскресения: «Есть женщины, сырой земле родные».

Мандельштам пошел дальше других в определении христианского искусства как подражания Христу. В этом направлении проложил путь Блок, когда в конце жизни прозрел и в своей предсмертной речи о Пушкине применил к искусству христологические определения Халкидонского собора: «Искусство единосущно и нераздельно». У Блока это исповедание еще оставалось в несколько туманном значении. По Мандельштаму, христианское искусство свободно, ибо прообраз его, то, чему оно подражает, есть само искупление мира Христом. Искусство не может быть жертвой, ибо она уже совершилась, и не может быть искуплением, ибо мир уже вместе с художником искуплен. Что же остается? – Радостное богообщение, как бы игра Отца с детьми «в жмурки и прятки Духа». «Вся наша тысячелетняя культура, благодаря чудесной милости христианства, есть отпущение мира на свободу для игры, для духовного веселия, для свободного подражания Христу».

Можно и дальше проследить эти свидетельства о Христе в XX веке, у прозаиков XX века. Возьмем для примера Михаила Булгакова или – ближе к нам – Александра Солженицына. Тайная сила Солженицына не только в свидетельстве о бывшем, не только в восстановлении памяти, хотя восстановление памяти и есть одна из задач искусства. Провал, «который был выше наших сил», требовал, чтобы через него был перекинут мост. Но сила Солженицына гораздо шире этого. В основе его мироощущения лежит убеждение, что путь кенозиса, путь уничижения есть одновременно и путь восхождения. В этом основном видении, которое мы часто не замечаем за общественным или историческим значением его творчества, Солженицын входит сам в преемственность 2000-летней традиции христианского искусства. В этом я вижу если не урок, то удивительное свидетельство, явленное нам культурой XX века. Такие взлеты христианской культуры, вернее, ее самоутверждение в евангельском откровении не упраздняет основного вопроса не только наших дней, но и всей новейшей истории. В какие-то века Церковь и культура были одно. Тут я процитирую Г. Федотова, его прекрасную статью в сборнике «Живое Предание», хотя позволю себе с ним и поспорить. «Их общее дело, – писал Федотов, – град Божий, на земле воздвигаемый. Но тут, – говорит он, – наступает катастрофа, длящаяся и поныне». Катастрофа, длящаяся и поныне, – это то, что Церковь и культура перестали быть одно. Слияние Церкви и культуры было уделом средних веков, но это соединение, кстати, не только Церкви и культуры, но и церкви и государства, не могло продолжаться бесконечно. Вот вопрос, над которым следует поразмыслить. Не могло продолжаться – разве что наступила бы полнота времен, а тем самым и конец истории.

Всякое обладание противно законам Духа, и потому я бы не сказал, вопреки Федотову, что наступила катастрофа. Скорее в появлении секуляризации наступила естественная, а может быть, по воле Божьей, определенная закономерность. Секуляризация и обмирщение оказались неизбежны потому, что нельзя было жить в перспективе осуществления полноты времен. Секуляризация не пошла во вред культуре, потому что культура получила таким образом ту свободу, которая изначально ей присуща, но навредила церкви, если под церковью разуметь институт, общество, а не ее сердцевину, которая в своей неотмирности трансцендентна истории культуры, хотя в ней коренится. Культура продолжала питаться христианством, не впадая в секуляризм. Но церковь не как полнота, а как тенденция, как обращенность к миру не всегда себя узнавала в секуляризированной культуре, и, замкнутая в себе, на себя, она тем самым в своей жизнедеятельности недостаточно оплодотворялась культурой. И примером может быть бурса, семинарщина, утеря живого слова, пребывание в неподвижности и даже ностальгия по неподвижности средних веков. В начале XX века раскол между церковью и культурой, опять-таки церковью как институтом, ощущался болезненно и остро с обеих сторон, что уже свидетельствовало о начале выздоровления. В этом был пророческий смысл религиозно-философских обществ, этой одновременно удавшейся и неудавшейся встречи между церковью и культурой. И здесь огромная заслуга принадлежит Владимиру Соловьеву, который шел от церкви, и пришел к Церкви, и вдохнул в нее дух универсализма, а также его многочисленным последователям.

Я уже помянул о. Павла Флоренского, человека одновременно науки, искусства, музыки, художественного слова, мысли, со всем своим богатством пришедшего в Церковь и в Церкви это свое богатство развившего. В этом он может служить парадигмой. То, что в России оказалось прерванным революцией, – это взаимное проникновение Церкви и культуры – было продолжено и до некоторой степени осуществлено в эмиграции. Конечно, не во всей эмиграции, а в определенном, наиболее, так сказать, высококультурном ее проявлении и, в частности, на Пшеровской конференции Русского студенческого христианского движения, которую я когда-то назвал Пятидесятницей русской эмиграции и где действительно произошло это слияние, это свободное взаимопроникновение Церкви и культуры, а также в призывах о. Василия Зеньковского (первый его сборник так и озаглавлен – «Православие и культура»), и не только в призывах, но и на деле. В те годы люди культуры чувствовали себя в Церкви как дома. Но и Церковь узнавала себя в проявлениях культуры. В наши дни можно даже определить, что в России до революции культура подошла к Церкви, на своих высотах она исповедовала Христа, как мы только что слышали. К тому же эта исповедь всегда сопровождалась и подлинным свидетельством судьбы –реальной Голгофой, реальными страданиями: «могучая евангельская старость», «гефсиманский вздох» Б. Пастернака, гефсиманские дни О. Мандельштама, страдания А. Ахматовой. Если в эмиграции Церковь приблизилась к культуре, то в наши дни болезненный вопрос о размежевании между Церковью и культурой встает заново, и это прозвучало в слове о. Георгия Кочеткова. Об эмиграции уже не приходится говорить, разве что только в прошлом. Но в России разрыв между Церковью и культурой продолжает ощущаться. Вероятно, он тоже является наследием предельного секуляризма внешнего мира – во-первых, большевистского, а во-вторых, западного, что и заставляет некоторые церковные круги смотреть на культуру с преувеличенной, можно сказать, «еретической» боязнью. Это, конечно, сказывается на внутреннем обеднении многих сторон церковной жизни, этим объясняется и возврат к замкнутости, к изолированности от исторического делания к середине XIX века, что вдвойне вредно, потому что такой возврат искусствен и невозможен, как только что показал С.С. Аверинцев, поскольку мы – уже не люди середины XIX века. Дай Бог, чтобы это был временный кризис. Но уроки культуры, как и уроки истории, нас учат, что былого совпадения, былого слияния между государством и церковью, между культурой и Церковью не будет, хотя именно к этому проявляется какая-то ностальгия.

Отныне и, вероятно, до конца времен культура и Церковь будут во взаимном свободном соотношении, таком, каким оно было до средних веков, каким оно было на самом деле и внутри средних веков. Мы знаем, какое замечательное свободное соотношение между русской культурой и христианством было и в XIX веке, и в XX веке. Русская культура началась в XIX веке со «святого» поэта Василия Жуковского, имела «святого» Гоголя, «святого» Достоевского. Приближение к святости культуры было поразительно, уникально. Так что культура и Церковь будут во взаимном свободном соотношении, и это свободное соотношение и для культуры, и для церкви является и закономерным, и плодотворным. Конечно, нельзя отрицать опасность секуляризации и секуляризма как убеждения. Секуляризм как убеждение, как установка только на этот век, естественный соблазн ограничиться веком этим мы наблюдаем сейчас и на Западе, и в себе самих. Но уроки русской культуры показывают, что ограничение этим веком ведет к гибели. Когда же культура соотносится и со своим веком, и с вечностью – тогда она не только сама плодотворна, она оплодотворяет и Церковь.

Москва, 18-20 сентября 2000 г.

Впервые доклад был опубликован в сборнике материалов международной богословской конференции «Память и беспамятство в церкви и обществе: итоги XX века» (М., 2004 г.)

 Материал подготовила Дарья Макеева
 
загрузить еще