
В начале ХХ века Мандельштам сказал: теперь всякий культурный человек – христианин. В последней четверти ХХ века Бродский, парируя озлоблённый вопрос соплеменника: почему (и) он христианин, – ответил: потому что я не варвар. Ответ сей, как и всё творчество, как и вся жизнь этого человека задаёт трудную загадку. Какие ключи-вопросы подобрать к ней? «Как ты веруешь?» (т.е. и – «что и как говоришь?», «как живёшь?»). Именно таким – а не каким-либо культурологическим – вопросом стоит задаваться христианскому сознанию в попытке осмысления «явления Бродского». Много было и наверняка будет сказано о «христианских мотивах» в его творчестве. Верующие и ныне, и всегда всё так же будут удивляться стройным и почти каноническим линиям богословия, что мерно и величаво, как в скульптуре, запечатлелось в иных его стихах. Неверующие будут с недоумением или раздражением проходить мимо них, считая эти мотивы лишь одной из множества мультикультурных древностей, брошенных в творческий тигель непартикулярного поэта. Он был один из немногих одиночек, кто – в ХХ (!) веке – мог всерьёз беспокоиться метафизическими вопросами. И изящной словесностью занялся почти что из прагматических соображений: «Она сообщает чрезвычайное ускорение». «Когда сочиняешь стишок, в голову приходят такие вещи, которые тебе в принципе приходить не должны».
Можно ли о Бродском в целом иметь «христианское суждение»? Одна мысль о самой возможности такого навевает смертельную скуку. Не случайно, что на прямо поставленный вопрос о своём credo он высказался апофатически. Но, как ни странно, такой апофатизм оказывается способным сообщать смысл, силу и огонь речи (а значит – для Бродского – и жизни), чего часто не способно добиться само богословие, по замечанию о. Александра Шмемана. Христианство вытесняется из жизни, слова его и прочие артефакты сдаются в музей, но отдельные «слухачи» по-прежнему передают нам его эхо, которое – удивительным образом – продолжать звучать. Как бы ниоткуда. И продолжает вводить в резонанс – имеющих уши.
Верность этому своему умению Бродский, кажется, сохранил – как, впрочем, и обещал – до конца. До гроба. Пока с горем рот не залепили глиной. Что за гробом – ему слышно не было. И об этом он честно молчал. Но у него, как и у нас, остаётся надежда, что «за гробом неверности нет».
-------------------------------------------------------------------------------------------
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность
24 мая 1980 г.